Феномен Канторa

Борис Парамонов

Радио "Свобода", 21.08.2006

Роман Максима Кантора «Учебник рисования» — серьезное событие, о нем нужно говорить, и уже говорят. Его даже называют романом века, ставят в один ряд с «Мастером и Маргаритой» и «Доктором Живаго». Как бы ни относиться к этим эталонам, сопоставление характерно, — тем самым предполагается, что роман, так сказать, обречен на успех. Другой вопрос: останется ли он, войдет ли в русский канон. На это отвечать рискованно. Во всяком случае в историю русской мысли, русских духовных поисков Кантор, конечно, войдет, так или иначе о нем будут помнить. Но «Учебник рисования» обладает и литературными достоинствами. Вообще-то трудно назвать его романом, это прежде всего ряд памфлетов, иногда блестящих, развернутая культурфилософская эссеистика. Здесь бесспорно влияние Зиновьева, «Зияющих высот», но Кантор пишет лучше Зиновьева. Есть и бесспорные художественные удачи: хороши Сыч с его любовником хорьком, поп — западник и гурман отец Николай Павлинов. Хороша Герилья — привидение революции и коммунизма, уже не бродящее по Европе, а состоящее в домработницах партийного номенклатурщика, удачно вошедшего в капитализм, по прозвищу «Однорукий двурушник». Сам этот персонаж сделан под Великого Инквизитора, и над либеральной русской интеллигенцией он удерживает убедительную победу. Сенсационность Кантора как раз в этом новом отказе от западничества, попытка реставрации если не славянофильства, то большой русской духовной традиции, и тут уже не о Зиновьеве нужно говорить, а пожалуй что и о Льве Толстом, он порой воспроизводит узнаваемую толстовскую дидактическую интонацию. Кантору свойственно даже древне-интеллигентское народопоклонство, он негодует на нынешнюю интеллигенцию, которая устремилась за личным благополучием и забыла про народ, страдающий сегодня больше, чем вчера. Максим Кантор — моралист несомненной христианской окраски. Это неожиданно для сегодняшних настроений русской интеллигенции, но это и есть главная сенсация. Кантор в чем-то смыкается с Солженицыным, это очень интересно. Солженицын одержал моральную победу, взял реванш в явлении Кантора. Как говорил Шкловский по окончании гражданской войны: жива еще русская литература, проросла, как овес сквозь лапоть. В реакции на современность России и Запада Кантор вернулся к большим русским темам.

Но возникает вопрос: почему художник, живописец и рисовальщик, взялся за литературу, написал двухтомный роман объемом в сто печатных листов? Должно быть потому, что в живописи он не мог сказаться адекватно, выразить то, что хотел. Тут мы переходим к основной проблеме романа. И я буду говорить о нем не в связи с его литературными качествами, а о его философии, которая вполне естественно из романа извлекается.

Кантор мучительно долго выясняет свои отношения с авангардом. Современный художник, он разоблачает и отрицает авангард в искусстве, в живописи особенно. Здесь требуется обширно цитировать Кантора:

Просвещенный светский человек сегодня соединяет в своем свободолюбивом сознании любовь к Малевичу, Хайдеггеру, Дюшану, театру абсурда, страсть к хеппиненгам и перформансам — и абсолютную уверенность в том, что эти ценности помогут ему сохранить независимость, достаток и частный покой. Его сознание представляет из себя кашу, плохо сваренную и плохо перемешанную. Ничего хорошего из этой каши — как для повара, так и для окармливаемых — не выйдет. <…> История искусств двадцатого века была мистифицирована по понятной причине: потому что главный движитель ее <…> фашизм; сказать это неловко. Главные герои — фашисты; сказать это стеснительно. Вектор движения искусства — в направлении фашистской идеологии; а это уж вовсе неприятно произносить.

Это главный тезис, и далеко не новая мысль. В свое время в Советском Союзе ее весьма суггестивно, да и доказательно развивал реликтовый, то есть серьезный, марксист Михаил Лившиц, ученик Лукача. У Кантора чувствуется эта чуть ли не родовая, вернее даже родственная связь с этим складом мысли, недаром в романе дед главного героя — безумный, но и мудрый философ-марксист. Кантор и сам чуть ли не марксист, а уж шпенглерианец точно. Ему присуще смотреть на культурную эпоху как изоморфную во всех ее проявлениях. Начав читать Кантора, я всё ждал, когда появится имя Шпенглера: оно появилось во втором томе на стр. 183.

Вот почти Маркс, едва ли не Ленин:

Чем очевиднее торжество авангарда, тем безответнее вопросы: какая концепция свободы лежит в основе этого движения? Какой общественный строй представляет авангард? Какой идеал человеческих отношений воплощает? Авангард замышлялся как апология коммунизма, а прижился в капиталистическом обществе. Авангард как система взглядов сделался выражением либерально-демократического Запада, то есть того буржуазного общества, против которого собирался бунтовать. Значит ли это, что авангард лишь метод, а не содержание?

Кантор не столько отвечает на этот вопрос, сколько задает дальнейшие:

Искусство доавангардное различается по культурным и историческим реалиям, а искусство авангардное — сплошь похоже, где бы ни было произведено… значит ли это, что авангард слил разные культурные традиции воедино? Зачем он это сделал? Потому ли, что выражает общие надмирные чаяния? Или потому, что выражает страсти толпы, которые одинаковы в любой культуре?

А вот совершенно блестящий пассаж, словесно, литературно блестящий; тут Маркс и Шпенглер вместе:

Развитие искусства авангарда совпало по времени с новой экономической стратегией современного мира, когда золотое обеспечение валюты перестало существовать и для нового экономического рывка потребовалось ввести тотальное кредитирование всех всеми. Он, подобно современной бирже, раздает векселя и акции — то есть просто настриженную бумагу, каковую бумагу объявляет непреходящей ценностью <…>. Революция в отличие от авангарда — векселей и гарантий под будущее не выдает. Она ничего не обещает, она требует обещанное исполнить. Революция вменяет счет миру сегодняшнему и требует расчета тоже сегодня же, прямо сейчас, не отходя от кассы <…>. В отличие от авангарда, существующего в рамках экономики кредитов и долгов, революция имеет дело с наличными. Революция — это сведение счетов.

Сегодняшнее общество, таким образом, и не только русское, но и западное, — это «пирамида», жульническая финансовая схема. Проблема в том, что нынешние революции делаются не для сведения счетов, а для вступления в ту же пирамиду, в ту же схему. В этом смысл произошедших в России перемен. Кантор называет это «капиталистическим реализмом». Вообще провозглашенные коммунистической русской революцией идеи интернационализма реализовались именно на Западе, как капиталистический интернационал, по-нынешнему глобализация. В очередной раз подтверждается мысль о России как подсознании Запада. Сегодняшнее общество тотально подчинено экономике и ее потребностям. По-другому это называется консьюмеристский тоталитаризм. Сегодня свобода не противоположна деньгам, а как бы и сводится к их приобретению. То есть огромные массы энергии отключены от творчества. В этом смысл победы Запада над Россией. Революции же не происходит потому еще, что возник феномен, который Кантор называет «прибавочная свобода»: это то, что на внешнем уровне выступает как права человека. Хорошо это или плохо, Кантор не обсуждает: это для него так.

Но если это так, то почему авангард, победивший на Западе, и не только в живописи, нужно связывать с фашизмом? Тут Кантор высказывает и развивает мысль, которая очень многим, почти всем в России, покажется особенно парадоксальной:

Главный вопрос нашего времени следующий: существует ли европейская идея помимо христианства? <…> Если же существует идея, которая предшествовала христианству и на основе которой было принято христианство, то требуется сформулировать, какая же это идея.
Почти нет сомнений в том, что такой идеей мог быть единственно только фашизм.
Слово фашизм пугать никого особенно не должно — это слово может при настоятельном желании быть заменено на слово «рыцарство». Собственно, в новейшую историю фашизм и был внедрен в качестве субститута рыцарства <…>. Рыцарство воплощает неуемный дух, склонный к экспансии и вооруженному вмешательству, характер, непримиримый ко всякому препятствию, победительную страсть, направленную на совершение некоего выразительного деяния, того, что будет отличаться от обычных поступков и заслужит название подвига. <…> Подвиг — это не обязательно хороший поступок, это прежде всего выдающийся поступок, который хорош именно своей экстраординарностью. Это, невнятное для людей оперирующих христианской моралью, представление о хорошем как могучем — лежит в основе рыцарства.

У Кантора вроде бы получается, что Европа, утратив христианство, не вернулась и к рыцарскому архетипу, коли фашизм и коммунизм — дети авангарда — оказались преодоленными. Авангард тоже ведь своеобразное рыцарство. Современная Европа – это постмодернизм, то есть паразитическое существование на культурную ренту, ничего создать Европа уже не может. Таким образом, современными рыцарями оказываются американцы, но ведь их фашистами никак не назовешь. Кантор сбивается, путается в этих сложных темах, возвращается к ним снова и снова на всем протяжении громадного романа. И рыцари у него тоже ведь разные, он вспоминает христианский тип рыцаря — поклонника Прекрасной Дамы, это пушкинский рыцарь бедный. В общем выходит, что для Запада органичны как активистский фашизм, так и компромиссная, беспринципная позиция, которую он называет философией коллаборационизма.

Мне кажется, многие из этих трудностей можно распутать, если несколько иначе понять природу христианства, отнестись к нему не догматически. У Кантора нет никакой критики христианства, только ностальгия по нему. Между тем, можно сказать, что христианство отнюдь не изжито на Западе, оно модифицировано. Христианская оппозиция миру, который во зле лежит, приняла форму технологической экспансии. Об этом много писал Бердяев, связывая с машинной индустрией новые духовные возможности, да и не он один эту тему обнаружил: тему техники как порождения христианства. Технологическая экспансия стала возможной, потому что христианство освободило природу от демонов, механизировало ее, перенеся активное начало в самого человека. Бердяев писал, что машина распинает плоть мира, клещами вытягивает дух из природы, освобождает его от материи. Что этот процесс мог получить нежелательные результаты, что природа не должна подавляться, Бердяев еще не знал, до экологического кризиса он не дожил. Правда, он дожил до атомной бомбы и заметил ее – как можно было не заметить? В самой логике Бердяева имплицитно присутствует тема христианского активизма как вражды к природе. Эта тема – европейской традиции активизма — развернута в этапной книге Адорно и Хоркхаймера «Диалектика Просвещения». Просвещению свойственна логика господства, и она в рамках самой либеральной традиции породила фашизм и коммунистический тоталитаризм (Бердяев называл последний титанизмом) как гипертрофию этого активизма.

При таком подходе легче понять и отношение тоталитарных режимов к художественному авангарду. В понимании этого отношения Кантор высказывает еще один парадокс: он пишет, что из кубиков авангарда сложили крепость и тюрьму тоталитаризма:

Также не приходится удивляться и тому, что рожденный хаосом герой герой расправляется с хаосом, его породившим, — так Зевс расправился с Кроносом. Деятели, рожденные авангардом, истребили сам авангард по такой же точно причине — поскольку были буквально его порождением.

Я бы только уточнил, что в этой связи действительна не логика, а психология: если тоталитаризм родствен авангарду, то не в порядке логического вывода или генетического следования, а как острая реакция на авангард, попытка его, в психоаналитическом смысле, вытеснения.

Но главное, конечно, христианство, к которому Кантор хочет и не может вернуться — не может вернуться к христианской живописи. Мне трудно судить о Канторе-художнике, но то, что я видел в Интернете, похоже скорее на германский экспрессионизм, лик человека у него тоже исчез. Один из его проектов называется «Пустырь». Кантор больше связан с авангардом, чем ему хотелось бы, и это понятно, он современный человек, он не может вернуться к старому видению мира. У него то же самое «наличие отсутствия»: разложение покровов бытия, снятие, срывание материальных оболочек, живопись его не только аскетична, но и демонична. На обложке первого тома рисунок Кантора: мужчина и женщина в виде скелетов. Мадонну воспроизвести ему не удается, да и нельзя и не нужно этого сегодня. Бедный рыцарь стал сугубо бедным.

Кантор понял невозможность живописи в наше время, а любовь к большим темам осталась. Отсюда — рефлексия на тему о конце христианского искусства и темы личности — в живописном выражении портрета. Да и в конце романа отказ от человека провозглашен: Павел делает портреты собак, в котором предлагается обнаружить героев повествования. Собак двенадцать, как красногвардейцев у Блока. Кантор ушел от бандитов-красногвардейцев, но к человеку он не пришел, — только к собакам, которые, впрочем, куда лучше красногвардейцев. Но Христа впереди нет, рай животных сомнителен.

Книгу Максима Кантора надо читать.