Максим Кантор:
«Европы, которую мы обожествляли, больше нет»
Журнал "Ностальгия". №9. 2006.

Желающих держаться в культурной сфере особняком хватает, но далеко не всем удается при этом оставаться на виду и на слуху. Это случай Максима Кантора: он может подолгу, месяцами и даже годами не фигурировать на московской арт-сцене, но спросите здесь о нем любого — и получите в ответ какую-нибудь выразительную мимическую фигуру. Любимцем местного художественного сообщества Максима Карловича нельзя было назвать и прежде (впрочем, эти чувства взаимны). А после выхода романа «Учебник рисования», ставшего бестселлером несмотря на гигантский объем, он и вовсе негласно номинирован на роль парии. Что ж, в книге многим досталось, хотя автор утверждает, что менее всего интересовался портретным сходством с кем бы то ни было. Вообще-то Кантор не производит впечатления мизантропа, но в его речи присутствует определенная решимость: мол, если я прихожу к каким-то выводам, то прятать их не намерен. И действительно, не прячет.

- Вы окончательно переквалифицировались в писатели или остаетесь практикующим художником?
-Все мои родственники и, высокопарно выражаясь, предки были связаны с литературой. Если я кем-то с детства и был, то прежде всего читателем. Скорее уж по случайности я стал художником, хотя это тоже не случайно: искусствознанием у нас всегда интересовались, еще мой дед, который жил в Аргентине, писал пьесы про художников Возрождения. Но никто никогда не рисовал, поэтому мои опыты в этой сфере были, пожалуй, против семейной традиции. Наверное, рисование оказалось наиболее адекватно именно тому отрезку истории, когда все вошло в колею недоговоренных бесед. Этому хотелось противопоставить яркое пятно, крик. Вообще, в двадцать лет кричать естественнее, чем в сорок. Занятия рисованием очень соответствовали юному возрасту.
- А сейчас нет?
- Я художник и никуда от этого не денусь, да и не собираюсь. Но я давно себе обещал, что засяду за книгу. Когда мне перевалило за сорок, накопилось слишком много несказанного - не только мной, а никем вовсе. Постоянно ловил себя на мысли: это же ясно, почему никто об этом не говорит? «Учебник рисования» я писал лет пять и лет десять обдумывал. При этом занятий изобразительным искусством не прекращал, даже выставки устраивал.
— Писатель, художник — суммарно вас, вероятно, можно называть сло­вом «автор». Вы автор московский, лондонский или какой-то третий?
— Должен развеять устойчивый миф о своей персоне: я никуда и никогда не эмигрировал. Действительно, за границей бываю часто, но никогда подолгу. Хотя и существует мастерская, которую я снимаю в Лондоне последние семь лет. Надо представить, что это такое: офортная мастерская, где стоят станки и всюду кислота. Никому из тех, кто позавидует, не пожелал бы пронести там и часа. В Лондоне я напечатал три огромные офортные серии - «Пустырь», «Метрополия», «Империя». Причем едва ли не все деньги от реализации этих офортов как раз и уходят на содержание производственных мощностей... Бываю с выставками в разных странах, но живу все-таки в Москве, где у меня семья, друзья детства, жилплощадь, наконец.
- В «Учебнике рисования» хватает сатиры на московскую художественную жизнь; некоторые характеристики я бы назвал убийственными. Вы себя в роли Чацкого не ощущаете?
- Такое сравнение в голову не приходило. Честно говоря, оно мне импонирует, хотя, наверное, я его не заслужил. Должен оговориться: если у персонажей романа и есть реальные прототипы, то это как раз люди, которые публикой опознаны не были. Речь о круге моих близких друзей или о членах семьи. «Дальний» же круг героев — скорее массовка, персонажи второго плана. Даже забавно: некоторые узнают себя, хотя я не предполагал конкретного портрета. Смешнее всего получилось с персонажем по фамилии Сыч — его сразу соотнесли с художником Олегом Куликом. Между тем я ни одного перформанса Кулика не видел, с ним не знаком и даже плохо представляю, как он выглядит. Никаких интенций создавать карикатуру на Кулика у меня не было, этот персонаж задумывался как зеркало для любовной истории главного героя. Конечно, свет или полусвет нашей художественной массовки мне более или менее известен, но ее фигуранты интернационально взаимозаменяемы. Точно такие же люди присутствуют и в Париже, и в Лондоне — как, думаю, и в Кологриве, и в Конотопе. В книге они всего лишь сводные маски, а если что и попало «в десятку» — кого же тут винить?
— Я имел в виду даже не личные чьи-то обиды, а общий смысл вашего сочинения. Судя по всему, перспектива оказаться идейным чужаком вас не пугает?
- Им я и прежде себя ощущал, а если чего и боялся, так это того, что недостаточно ясно артикулирую, почему я чужак. В какой-то момент понял, откуда берутся слухи, будто я эмигрант: из-за того, что я в эти компании не хожу, они решили, что я уехал вовсе. Мысль о том, что можно просто сидеть дома и читать книжку, им и голову не приходила. Видимо, я недостаточно ясно давал понять, почему я не с ними, почему считаю многое из происходящего дурным и неблагородным. То ли струсил, то ли но сумел высказаться определенно... И еще мне казалось важным связать художественный кунштюк и обман с тем, что происходит в социальной и политической сферах. В моей книге художественная жизнь служит только коррелирующей моделью общего состояния.
— У вас в романе на контрасте с описаниями современных нравов звучит апология живописи. А вы не идеализируете эту тему? Во все времена были свои халтурщики и ремесленники, а не только великие мастера...
- Если коротко: конечно, да. Всякая деятельность внутри себя содержит элемент, который ее в конце концов побеждает. Но ответить именно так было бы слишком поспешно. У меня звучит апология христианского, гуманистического искусства, которое, думаю, выразило себя в живописи полнее всего. Отрезок этот в истории человечества крайне короток. Возможна ли реставрация тех ценностей? Скорее всего, нет. Возможно ли возвращение к ним на следующем витке? Надеюсъ, что да.
Собственно я не вижу другого способа выйти из морального и интеллектуального кризиса. То, что европейская гуманистическая традиция потерпела в XX веке фиаско — неоспоримый факт. Живопись сама себя не удержала. Авангард, пришедший заменить ее, тем и был силен, что имел дело уже с декадансом. Конечно, Малевич и Кандинский были сильнее Сомова и Бенуа. Вот если бы им пришлось конкурировать с Леонардо и Брейгелем... Чтобы скинуть Бакста с «корабля современности», большого труда не нужно. Авангардисты выглядели и более страстными, и более цельными, и более последовательными — но какого рода была эта энергия? Именно ею питался XX век, и результаты у нас перед главами. Будь то фашизм, большевизм или колониальная демократия — ни одна из этих форм ни моральна, ни обаятельна. Конечно, я далек от мысли, что можно написать что-нибудь и немедленно вернуться к утраченным идеалам. Так не получится, но все же необходимо Европе вернуть Европу. Ведь той Европы, которую мы обожествляли мальчишками, попросту нет. Тотальный отказ от живописи, вбивание осинового кола в ее могилу — один из симптомов. Когда кол окончательно вобьется, не станет, конечно, ненавистной салонной живописи, но и Леонардо уже не появится.


- Вы настроены апокалиптически?
- Вовсе нет. Думаю, что реанимация всех институтов общества должна начаться именно с искусства. Повышением пенсий положения дел не изменишь, хотя повышать пенсии необходимо, конечно. Изменится все радикально и кардинально, когда произойдет революция в искусстве.
- Ваши работы приближают революцию?
- Надеюсь, что да. Во всяком случае, они принадлежат той самой гуманистической традиции. Из-за этого, вероятно, я всегда чувствовал себя предельно одиноким, никакие группировки меня не манили. То, о чем я говорю, способны сделать только одиночки, никакой компании это не под силу. Впрочем, отдельные интеллектуалы в разных точках планеты связаны между собой. Они ткут свою паутину, невзирая на границы между странами и научными дисциплинами. Уверен, зта деятельность станет катализатором культурного и общественного возрождения, именно такие валентности способны преодолеть мертворожденные и мертво-живущие схемы.
- Русское искусство должно быть встроено в общий процесс или у него какой-то особый потенциал?
- Разумеется, глобальный мир внедряет унифицированное искусство. Это мощный идеологический ресурс, предполагающий сильное пропагандистское воз­действие. Отрицать эту мощь нельзя, но считать, что искусство должно развиваться именно в эту сторону, я не могу. Прогресс существует в цивилизационных аспектах бытия, но не в искусстве. В той мере, в какой оно относится к сфере интеллекта и морали, оно под определение прогресса подпадать не обязано. Всякое искусство должно оставаться собой и расти натурально, как дерево, а не формироваться механически. О прогрессе следует говорить, когда искусство предназначено для манипуляции миром.
То, что наше так называемое художественное сообщество обуреваемо желанием соответствовать западным стандартам, похоже на прежнее стремление значительной части русской интеллигенции соответствовать стандартам большевистским. Тогда идеологическое поле равнялось пространству советской империи, сегодня оно равно пространству западного мира. Почему-то наша застенчивость доходит до того, что мы не можем произнести по отношению к современной культуре тех слов, которые не стеснялись говорить, допустим, о культуре брежневской. Рисовали парады, доярок с орденами - это были брежневские художники. Сегодня работают художники эпохи Путина и Буша. Почему тот социальный заказ надо считать безнравственным, а нынешним — восхищаться? В действительности речь об идеологических продуктах того или иного времени, они к настоящему искусству имеют одинаково мало отношения.
— Вы сами себя можете назватъ успешным автором?
— Почему бы нет. Вот хотел написать книгу — и написал. О заработке не думал, желал лишь ны с казаться последовательно и убедительно — хотя бы для себя. Не в последнюю очередь начал писать ее от чувства стыда. Я ведь и сам находился внутри рыночного процесса, пользовался всеми его рычагами и кнопками. Со временем зтот успех мне стал очень стыден. Когда додумываешь многие вещи, становится неуютно.
— И что теперь?
— Думаю про новую книжку. Вероятно, она возьмет еще лет пять, может быть, семь или десять. Книжка должна быть о войне, о годах с 1914-го по 1945-й, кото­рые так изменили Европу.
— Замах солженицынский...
— Структурно это будет совсем не похоже на «Красное колесо». Есть у меня четыре-пять любимых идей, которые я хочу срастить друг с другом... Одновременно продолжу писать картины. Как они будут жить - не знаю. Если отвергаешь распространенные схемы существования, оказываешься перед множеством технических проблем. Но существуют занятия гораздо более важные и интересные, чем обаять куратора Центра Помпиду и повесить там три закорючки. Это локомотив на холостом ходу: пар идет, поезд никуда не едет... Словом, хочу написать еще одну книгу, хочу создать интернационал интеллектуалов, хочу написать несколько хороших картин.
- Как вы думаете, люди сегодня способны читать толстые книги? Может, лучше те же идеи облечь в короткую, доступную форму?
— Если бы выходило коротко, я бы так и сделал. Была такая фраза у Льва Толстого: «Сказано то и в тех формах, в каких получилось это сказать». К тому же мне хотелось опровергнуть миф о том, что люди не читают больших книжек. Не читают, потому что их не пишут. А не пишут потому, что кто-то сказал, будто не читают. Но если предложишь — берут. Не век же детективы читать. И с картинами то же самое: убеждают, что нет их уже и быть не должно, а напишешь — будут смотреть.

С Максимом Кантором беседовал
Дмитрий Смолев.