"Капитал" Макса
Яростные споры о книге вспыхнули сразу после публикации
Ольга Тимофеева, "Московские Новости". 31 марта 2006 (№ 11 за 2006)


Книга в полторы тысячи страниц в самой нечитающей стране (по оценке PISA, 33-е место по качеству чтения в списке из 42 стран) - это вызов. Но те, кто этот вызов примет, поймут о своем времени и о себе столько, сколько сможет воспринять их недоверчивый к словам ум и изверившееся сердце. В романе Максима Кантора "Учебник рисования" есть все беллетристические ухищрения, чтобы привлечь внимание читателя - авантюрная интрига, страстная любовь, иронический взгляд, изящный юмор. Внимание же необходимо, чтобы понять, почему жизнь, 20 лет назад сулившая небывалые возможности прожить ее осмысленно, радостно, честно, обернулась стыдным обманом и интеллектуальным разочарованием.
Бесстрашное желание автора "мысль разрешить" снимает последние табу в разговоре о власти и политиках, об искусстве и его деятелях, о человеческих взаимоотношениях, претерпевших предательство и убитых ложью. Философская углубленность, исторический подход, собственный опыт западной жизни, обреченность любить эту страну и вера в ее мощь насыщают роман такой подлинностью, которую не смогут оспорить даже недоброжелатели, которых у романа тоже будет в избытке.
Его презентация состоялась 29 марта. После нее автор "МН" Максим КАНТОР ответил на вопросы газеты.

- Что такое должно случиться, чтобы художник, чьи картины выставлены в ведущих музеях мира, сменил кисть на слово?

- Я всегда писал пьесы, рассказы, стихи. Публиковаться не было потребности - я всегда знал, что напишу большой и главный роман, тогда и выскажусь полностью. Мне было лет тринадцать, когда я сочинял стихи о романе, который обязательно напишу. Получилась только последняя строчка: "И дать отечеству набраться сил случайных".

Принимался писать его несколько раз и останавливался - не хватало упорства и опыта. То, что я стал художником, произошло не случайно: писательство я приберег на потом. Тем не менее когда я писал картины, где много персонажей, то им всем придумывал судьбы, отношения. И сюжет картины значил для меня многое.

Было в советское время ругательное слово "литературщина" и уничижительное определение - литературный художник. А сейчас нас совершенно не удивляет, если концептуалист и рисует, и словами объясняет, что он рисует. Чаще всего это плохо нарисовано и неинтересно написано, но принцип от этого не меняется: изображение и слово связаны меж собой. Другое дело, что большие жанры (то есть картину и роман) постарались отменить. Хотя именно они только и могут объяснить мир. Все остальное не- интересно.

- Что дает вам право рассчитывать на внимание читателей на протяжении полутора тысяч страниц?

- Когда к Пикассо пришли немцы и спросили, показывая на "Гернику": "Это вы сделали?" - он ответил: "Это вы сделали". То же самое могу сказать про роман. Писал я его четыре года, а думал о нем лет пятнадцать, и все это время собирал, записывал то, что происходило со всеми нами - как менялись судьбы, девальвировались идеалы, рассыпались мечты. Мне казалось, что я выступаю как средневековый хронист. Постепенно становилось ясно, что кто-то делает из нас то, чем мы не собирались быть. Хорошо помню год 87-й, все твердят о рыночной экономике. Я иду по Цветному бульвару, в руках у меня нашумевшая статья Гайдара. Вдруг вижу - Центральный рынок закрыт. Я походил вокруг этого закрытого рынка и вдруг ощутил: в этом несоответствии слов и дел - ключ к происходящему.

Подобные впечатления складывались в страницы, диалоги, реплики, и в конце концов я почувствовал, что забит романом и его героями, как банка огурцами. Сел писать, думал, напишу страниц 300 и всю правду скажу, но когда до шестисотой дошел, понял, не могу остановиться. И то было важно, и это нельзя упустить. И стало необходимо обнаружить, как разрозненные события цепляются друг с другом, чем они собственно скреплены. Важно было найти общий алгоритм явлений. Ведь даже можно понять, что неправильно в экономике, разобраться, как нас дурят финансовые институты, объяснить, почему творится такая белиберда в искусстве, но соединить все вместе и описать, как устроен механизм, вырабатывающий эти фальшивые продукты, было самым существенным. Однако и этого оказалось бы недостаточно, если не примерить это на себя, на свою личную жизнь.

Примерив, понял, что я такой же продукт всего этого безобразия, что и моя жизнь такая же отвратительная, как эти бездарные картины, продажная политика, лживая экономика. Следовательно, анализ общего механизма надо начинать с собственной биографии. Искусство невозможно, пока генеральное утверждение не проверено личной судьбой.

- И можно сказать, что это за механизм?

- Можно сказать, что ХХ век - это век победившей демократии. И сталинская Россия, и гитлеровская Германия, и социалистическая и капиталистическая системы - только ее разновидности. Век выработал наиболее действенную форму управления массами, сегодня мы называем этот способ "западной демократией". Любопытно, что сам Запад, ради выживания которого эта система управления людьми была внедрена, в ходе эксплуатации этой системы изменился радикально. Во всяком случае изменился тот образ Запада, что был укоренен в нашем сознании. Европейский гуманизм, которым Европа была ценна, за который хотелось сражаться и умирать, оказался первой жертвой этой системы. Ради того, чтобы сохраниться как прогрессивное общество, Запад должен был пересмотреть систему ценностей, хотя он якобы ради этих ценностей и выживал. У Брехта есть пьеса, где герой задается вопросом, что делать с главным неудобством войны - мирным населением, которое надо защищать. А не перекинуть ли его в тыл противника, размышляет он, они там устроятся, как могут, а у нас развязаны руки - бомбим, передислоцируемся, атакуем. Нечто подобное случилось с западным гуманизмом.

- В романе вы прощаетесь с главными фетишами последнего двадцатилетия - верой в самодостаточность свободы, избранность интеллигенции, надеждой на западную демократию. Но какие другие ценности, по-вашему, способны помочь выжить обществу?

- Я прощаюсь не с этими ценностями, а с тем, как эти ценности прочтены временем, с тем, во что они превратились. Свобода сама по себе - не главная ценность, и демократия не самоценна. Главные ценности, скорее, - милосердие, любовь, сострадание. Вот для того, чтобы человек был способен сострадать и быть милосердным, он должен быть личностью, и личностью свободной. Ни в коем случае не наоборот. Это хорошо видно на примере интеллигенции. Ничего лучше в России, чем интеллигенция, придумано не было. Класс, который поставил себя между начальством и народом, чтобы этот народ защищать, был совестью страны. С мыслью о народе писались картины, сочинялись романы. И даже если они писались о цветах и мотыльках, то делалось это для того и потому, чтобы показать: у бессловесного мужика тоже есть душа, способная восхищаться цветком и мотыльком. Эту адвокатскую роль интеллигенция потеряла. Потеряла, поскольку сама прибилась к начальству. Когда-то интеллигент был одиночкой, ответственным перед Богом, народом, собой. Теперь появилась порода людей, объединенных собственными целями, собственным представлением о благе. И довольно скоро выяснилось, что это представление ближе к представлениям начальства, чем народа. Интеллигенция добровольно себя предала и продала.

- Вас раздражает мир, где правят здравый смысл, демократия и мещанская полуобразованность. У вас есть видение другого мироустройства?

- Оно тем не менее связано с возрождением интеллигенции. Это как отрезанная рука. Руки нет, а пальцы шевелятся. Так и интеллигенция исчезнуть не может, она дремлет и уже в наших детях себя сызнова осознает и возродит Россию.

- Не кажется ли вам, что к этому также наивно призывать, как к возвращению к природе?

- Когда я говорю, что интеллигенция возродится, то имею в виду, что из отдельных точек роста появятся новые гуманисты, как в Средневековье появились Данте и Рабле, Эразм Роттердамский, Меленхтон, Ульрих фон Гуттен. Большими усилиями, упорством, несоглашательством они добились того, что появился класс думающих образованных людей, из этого усилия возникли и наша интеллигенция, и их интеллектуалы, изменилась форма правления. И сейчас произойдет то же самое. Демократия себя изжила, как когда-то изжили себя рабовладение, феодализм, монархия.

- Тут-то мы ее и подцепили...

- Той Европы, к которой мы стремились присоединиться, на момент эксперимента уже не существовало. Мы имели в виду идеальную Европу, а взяли за образец коррумпированную, слабую, зависимую, трусливую.

- Но можно ли победить ход вещей?

- Вероятно, нужно. Это убеждение было одним из движителей романа. Общаясь со своими друзьями, я все время слышал одни и те же слова - свобода, правда, самовыражение, радикальность: В какой-то момент понял, что все употребляют эти слова, не вкладывая в них никакого содержания. Радикальность, она в чем - в помощи бедным и убогим или богатым и здоровым? В чем мейнстрим? В том, чтобы продавать картины торговцам оружием? На любой простой вопрос должен быть простой ответ. Нужно было трезво разобрать, что значат все эти слова сегодня. Чем я и попытался заняться.

- Роман делится на две части. Одна - художественная попытка заглянуть в хаос души своих героев, другая - открытая публицистика, которой сегодня стесняются даже в газетах. Это замысел или не хватило мастерства слить эти пласты воедино?

- Конечно, замысел. Я хотел написать новый "Капитал". Маркс, чтобы понять устройство общества, взял экономику, а я решил, что использую искусство. Только мотором исследования будет не прибавочная стоимость, не товарный фетишизм, а художественный авангард, эстетика, красота. Я посчитал такой подход правомочным: демократия программно ставит во главу угла человеческую личность, личность программно обосновывает свою состоятельность этическим и эстетическим содержанием. Следовательно, следует проверить по результатам: не произошел ли в этих заявленных программах сбой. Я попытался посмотреть, как девальвировались эти понятия, зачем и почему их меняли и уродовали. И как в "Капитале" Маркса, появилась наукообразная часть: то есть трактат про то, как все устроено в искусстве. Затем появилась необходимость сказать, зачем это так устроилось, какими такими махинациями. Отсюда произошла авантюрная часть романа.

- Что чувствует автор, роман которого рецензент называет великим?

- Невозможно смириться с общей трусостью. Страх входит в тебя, наполняет твою кровь. Делается стыдно. Одно дело бояться застенков и произвола, это, в сущности, объяснимо. Другое дело - бояться идти не в ногу с прогрессивной толпой, бояться сказать кумирам, что они идолы. Бояться злого начальства - полбеды. Хуже - бояться оказаться не охваченным вниманием моды, страшиться отказаться от круговой поруки прогресса. Из такого страха рождается управляемая идеология, а из нее рождается произвол. Я ждал, что кто-нибудь напишет этот роман. Никто не написал. Пришлось мне.